Все сказки мира


Сочинения: Солженицын А.И.

Сочинение по произведению на тему: Мои размышления о книге Солженицына «Архипелаг ГУЛАГ»


    Лишь в мае 1994 года, через 20 лет после изгнания из России, вернулся Александр Исаевич Солженицын на Родину. Так что же испугало в 1974-м тогдашнее советское руководство? Мне кажется, прежде всего смысл семи строчек в начале “Архипелага ГУЛАГ”: “В этой книге нет ни вымышленных лиц, не вымышленных событий. Люди и места названы их собственными именами. Если названы инициалами, то по соображениям личным. Если не названы вовсе, то лишь потому, что память людская не сохранила имен,— а все было именно так...” Надо ли было фантазировать, придумывать человеку, одиннадцать лет проведшему на островах этого страшного архипелага? В феврале 1945-го двадцатисемилетний капитан-артиллерист, орденоносец Саша Солженицын был арестован из-за обнаруженной цензурой в его письмах критики Сталина и приговорен к восьми годам, из которых почти год отсидел во время следствия, три — в тюремном НИИ (пригодился законченный в Ростове-на-Дону физико-математический факультет университета) и четыре самых трудных провел на общих работах в политическом Особлаге. Плюс три года в ссылке в Казахстане, после чего решением Верховного Суда СССР 6 февраля 1957 года был реабилитирован.
    Первые страницы “Архипелага...” из главы “Арест” я читал просто с любопытством: было интересно знать, как “брали” тогда, пятьдесят с лишним лет назад: “При аресте паровозного машиниста Иношина в комнате стоял гробик с его только что умершим ребенком. Юристы выбросили ребенка из гробика: они искали и там”. Или вот еще: “Ирма Мендель, венгерка, достала как-то в Коминтерне два билета в Большой театр, в первые ряды. Следователь Клигель ухаживал за ней, и она его пригласила. Очень нежно они провели весь спектакль, а после этого он повез ее... прямо на Лубянку”.
    Здесь еще находится место для иронии. При подготовке “Ар: хипелага...” Солженицын познакомился с воспоминаниями вырвавшегося во время Отечественной войны с Архипелага на Большую землю литературоведа Иванова-Разумника, где есть эпизод его встречи в 1938 году в Бутырках с бывшим генеральным прокурором страны Крыленко. Он десятки тысяч отправил в ГУЛАГ, а теперь вот сам оказался под нарами. И Солженицын иронизирует: “Я очень живо себе представляю (сам лазил): там такие низкие нары, что только по-пластунски можно подползти по грязному асфальтовому полу, но новичок сразу никак не приноровится и ползает на карачках. Голову-то он подсунет, а выпяченный зад так и остается снаружи. Я думаю, верховному прокурору было особенно трудно приноровиться, и его еще не исхудавший зад подолгу торчал во славу советской юстиции. Грешный человек, со злорадством представляю этот застрявший зад, и во все долгое описание этих процессов он меня как-то успокаивает”. И этот образ задницы Крыленко врезается в память, как тугие ляжки Наполеона из “Войны и мира” Льва Толстого.
    Но от дальнейшего повествования замирает сердце. Солженицын перечисляет простейшие приемы, которыми перемалывают волю и личность арестанта, не оставляя следов на его теле: “18. Заставить подследственного стоять на коленях — не в каком-то переносном смысле, а в прямом: на коленях и чтоб не присаживался на пятки, а спину ровно держал. В кабинете следователя или в коридоре можно заставить так стоять 12 часов, и 24, и 48... Кого хорошо так ставить? Уже надломленного, уже склоняющегося к сдаче. Хорошо ставить так женщин. Иванов-Разумник сообщает о варианте этого метода: поставив молодого Лордкипанидзе на колени, следователь помочился ему в лицо! И что же. Не взятый ничем другим, Лордкипанидзе был этим сломлен. Значит, и на гордых хорошо действует...”
    Самая длинная и гнетущая часть книги — об истребительных лагерях. Особенно страницы о женщинах, политических, малолетках, повторниках, прилагерном мире и местах особо строгого заключения. Поэтому так дороги мысли тех, кто чудом вырвался из этих мест. Поражает, что даже там, в заключении, люди о чем-то думали, как-то рассуждали. Возьмем удивительное по своей сути определение интеллигенции, которое Солженицын дает именно в этой части: “С годами мне пришлось задуматься над этим словом — интеллигенция. Мы все очень любим относить себя к ней — а ведь не все относимся... К интеллигенции стали относить всех, кто не работает (и боится работать) руками”. Солженицын продолжает: “... если мы не хотим потерять это понятие, мы не должны его разменивать. Интеллигент не определяется профессиональной принадлежностью и родом занятий. Хорошее воспитание и хорошая семья тоже еще не обязательно выращивают интеллигента. Интеллигент — это тот, чьи интересы и воля к духовной стороне жизни настойчивы и постоянны, не понуждаемы внешними обстоятельствами и даже вопреки им. Интеллигент — это тот. чья мысль не подражательна”.
    В эпопее Солженицына чувствуется и проблеск надежды на просвет в свинцовой пелене туч. После войны, когда миллионы советских людей прошли по Европе, посмотрели на свободу и демократию, этот луч света в темном царстве ГУЛАГа уже пробивается на каждом полустанке. Безымянная русская старуха повстречалась писателю на станции Торбеево, когда вагон-тюрьма случайно замер у станционного перрона. “Крестьянка старая остановилась против нашего окна со спущенной рамой и через решетку окна... долго, неподвижно смотрела на нас, тесно сжатых на верхней полке. Она смотрела тем извечным взглядом, каким на “несчастненьких” всегда смотрел наш народ. По щекам ее стекали редкие слезы. Так стояла корявая и так смотрела, будто сын ее лежал промеж нас. “Нельзя смотреть, мамаша”,— негрубо сказал ей конвоир. Она даже головой не повела. А рядом с ней стояла девочка лет десяти с белыми ленточками в косичках. Та смотрела очень строго, даже скорбно не по летам, широко-широко открыв и не мигая глазенками. Так смотрела, что, думаю, засняла нас навек. Поезд мягко тронулся — старуха подняла черные персты и истово, неторопливо перекрестила нас”.
    Закончено чтение романа. И верится, несмотря на его гнетущую напряженность, что пока есть старухи, верящие в Бога, и девчонки, помнящие все, новый ГУЛАГ не пройдет... А роман Александра Солженицына останется лишь прекрасным литературным памятником его жертвам.